газета Советская Калмыкия, 27 июня 1995 г.
Мой собеседник – известный калмыцкий художник, лауреат премии им. Э. Деликова,
заслуженный деятель искусств Калмыкии Очир Хулхачиевич Кикеев.
Недавно он отметил свой 55-летний юбилей, 30-летие творческой деятельности.
Свою юбилейную выставку живописец назвал “Мой путь”.
Художник считает, что наступило время анализа своего творческого пути.
– Очир Хулхачиевич, Вы, по-моему, первый, кто рассказал языком красок о боли и унижениях, которые пережили фронтовики в Широклаге. Видел ли кто-нибудь из них это ваше полотно “Широклаг. 9 мая”, и как они восприняли изображенное?
– Чудовищной несправедливости были подвергнуты калмыки, воевавшие на фронте. Представьте, я воюю, защищаю Родину, и вдруг меня, боевого человека, отстраняют от главного на тогдашний момент дела – защиты Отечества и закрывают, как провинившегося, в западне, тюрьме, колонии. Что должны были ощущать люди, когда с ними поступили таким образом?
В Каспийском районе несколько лет назад я разговаривал с ныне уже покойным, бывшим директором Северной средней школы Тюрбя Лиджи-Горяевичем Лиджи-Горяевым, который тогда не смирился с этим и бежал из Широклага. Это было трудно, опасно, но ему удалось снова попасть на фронт и воевать до самой Победы. Тогда, может быть, и родилась задумка о Широклаге. 9 мая я выставлял эту работу.
Широклаговцы говорят: “Так не было, но так должно было быть. Мы так хотели”. На открытии юбилейной выставки Давид Никитич Кугультинов сказал мне: “Название не то. “Кендян герчлхм?” – вот так бы я назвал!’ – «Кому пожаловаться?» – Это сказал человек, который сам провел много лет в лагерях. Значит, мне удалось уловить ту атмосферу, ситуацию, которая там была.
– Художнику, мне кажется, очень трудно изобразить человека со спины, переживающего драматический момент. Вам это удается.
– Как изобразить плачущего мальчика, стоящего ко всем спиной? Как показать зрителю, что он плачет? Считаю, кинематограф в этом переиграл художников. Передать со спины состояние человека – это для художника тяжелый момент. И мало кто берется за это. Так вот о мальчике. Здесь важно показать ситуацию. Надо чтобы вокруг него все плакало. Я бы перед ним нарисовал обрыв. Вообще, образ плачущего мальчика всегда во мне. Я помню себя в Сибири; рос среди латышей, русских, немцев, финнов. Среди них я был один калмык, и может от того, что у меня было, видимо, такое отчаянно калмыцкое, степное выражение недоволия на лице, – меня били по-черному. И я тоже бил.
А однажды, помню, в 1953 году, когда умер “господин” Сталин, мы с одним мальчишкой-латышом были дежурными. На доске висел траурный портрет “вождя”, и мы, нарисовав над ним круг, стали кидать в него грязной тряпкой. Мальчишка-латыш попал в портрет, учительница повела нас к директору. Донченко – его фамилия, он отпустил того мальчишку, а мне дал пощечину и закрыл на сутки в кабинете. Была еще зима, холодно. Я заснул на полу на газетах. Пришла за мной мать, плачет, забрала меня домой – там мне еще хорошенько дали: “Из-за тебя, – говорят, нас еще дальше отошлют”. Вот такие воспоминания, связанные с образом. Вернемся к вашему вопросу. У актеров так – если не можешь передать трагедию через лицо, то покажи спиной. У художника сложнее – он один на один с полотном: нужно “строить” композицию, ситуацию. Леонардо сказал: он в каждом пятне от воды видит композицию. Вот, к примеру, на стене темное пятно, похожее на идущего от нас человека, перед пятном тень – это черное небо…
– Кстати, напоминает вашу картину “Тропою пройденных лет”, где человек идет туда, к своей сибирской деревушке…
– Вот правильно. Мне всегда нравился образ уходящего. Может быть, я нахожусь в таком возрасте, когда надо уходить, когда уходят. Может быть. Это пессимизм, конечно Хотя мои предки были крепкие люди: отец умер в 80 лет, мать в 84 года.
– Очир Хулхачиевич, насколько мне известно, вы не писали своего отдельного автопортрета . Если бы задумали это сделать, то в каких тонах бы вы изобразили себя?
– Конечно, в мрачно-горячих тонах. Представляете, что это значит? Это через кровь идет черное. Хотя я себя считаю счастливым человеком: у меня есть дети-профессионалы, супруга, которая за всеми все проследит – не дай бог. У меня была замечательная теща – первая калмыцкая художница Емчигирова Пелагея Ивановна. Вот отметил свой юбилей… Но жизнь сложилась так, что я иду поперек ее – вот это есть черные моменты. По натуре же я – Зощенко, мне близок его юмор. Где-то, наверное, и мрачный. Это верно, но в душе у меня – воздушность. Никогда не забуду, как в Сибири переболел корью, и вдруг меня вынесли на улицу, посадили на завалинке, и я почувствовал солнце – не такое жгучее, как у нас, а теплое-теплое. Мне стало хорошо – и я выздоровел. Теплолюбивый я человек.
– Действительно, как говорил скульптор Степан Ботиев, впечатления детства остаются на всю жизнь и они преломляются потом в творчестве. Какие еще моменты из детства, юности, вы считаете, зародили в вас художника?
– Мне было где-то 7-8 лет, когда мы жили на опушке леса в деревушке Стрункино Называевского района Омской области. И жили в землянке, которую зимой так заносило снегом, что иногда нас оттуда разгребали Я часто смотрел в крохотное окно на гору вдали, на которой стояла какая-то штука, напоминающая красный флажок. И мне все время казалось, что там плывут корабли, хотя, естественно, их никогда не видел. Это были детские грезы. И когда мне принесли тетрадки и карандаши, я стал их рисовать. Потом уже в школе к акварели меня приучила учительница рисования Ядвига Ивановна Никкель, крымская немка, тоже сосланная в Сибирь, с которой я долгие годы потом переписывался. В 1957 году мы вернулись домой. Тогда не было Ики-Буруль-ского района, его территория принадлежала Ставрополью. Я стал табунщиком. И когда я сел на племенного коня, то понял, что я калмык и что это – моя родина. Вылетаю на курган в первый раз в жизни. Кобыла – Вика ее звали – она взлетела, не знаю, как только я удержался, и сайгаки, словно трассирующие пули, промчались рядом. Я впервые видел тогда сайгаков и узнал вкус арбузов и натуральных яблок. Может, кто в Сибири и видел эти плоды, а я нет. Брат устроился тогда чабаном, и у него был приемник. Я ходил к ним слушать это радио, тем более тогда начали вещание на калмыцком языке. И вот я слышу впервые голос диктора: “Сонгстн, Элст келжана” – представьте, после Сибири услышать родную речь по радио… Как узнал потом, это был голос Михаила Ванькаевича Хонинова. Так вот, однажды он объявляет: “Набираются желающие поступить в Ростовское, Пензенское, Рязанское художественные училища”. Я сел на коня и помчался к отцу, тогда он был жив, и сказал ему, что хочу учиться на художника. Отец дал мне коня, и я поехал на ферму, где нынешний совхоз “Первомайский”, оттуда сел на попутную, приехал в Элисту. Захожу в управление культуры, там сидит такой солидный дядя, говорит: “Конкурсное место есть только в Рязань, нужны рисунки”. Какие у табунщика могут быть рисунки? Я пошел, купил альбом, тушь, перо и “накалякал» там коняшек. В общем сдал экзамены, поступил. Со мной были еще четверо, но никто из них не стал художником.
– Полотно с изображением вашей матери будто из темноты соткано. Почему именно такими красками вы ее запечатлели?
Кстати, матери не понравилось, что она так изображена. Она мне сказала, когда увидела портрет: “Почему картина такая темная?” Я ей ответил: “Да потому что жизнь у тебя была темная». Мне казалось, что вся ее биография в этом колорите. Она – рабыня калмыцкого уклада жизни, социальной несправедливости. Что она видела? Родила одиннадцать детей, восемь из которых умерли в младенчестве в Сибири, всю жизнь работала Я всегда звал ее жить к себе домой, но она говорила: я не смогу жить в клетке. Она, как многие старики, привыкла жить хотонской жизнью, и это, наверное, ее обогащало. Считаю, что это один из удачных моих портретов.
– Ваши полотна любовью к родной земле. Откуда вы родом, из каких мест?
– Я не люблю Шолохова, но мне нравятся его слова: «У каждого должна быть своя Вешенка». А моя Вешенка – Манжикины. Удивительный край на юге Калмыкии. Самая высокая гора там подчинялась моим предкам, называется – Шерет. На выставке это есть. Мне кажется порой, что я вырвался из такой дремучей-дремучей вотчины: они – железные люди там – могут работать, и кулаки у них такие – не дай бог.
– Мне нравится ваша степь, она у вас всегда в желтом колорите. Почему именно этот цвет преобладает в ваших степных пейзажах, ведь степь бывает всякой: и тюльпанной, и ковыльной, и так далее?
– Но это мое видение, мое отношение к жизни. Хотя я и незавершенный буддист, но я преклоняюсь молитве моих родителей, а они были настоящими буддистами. Желтый цвет – цвет религии, божества, цвет солнца. Все тянутся к желтому, потому что это и цвет золота. Для меня степь остается главным авторитетом, и я считаю, что ее не до конца познал.
– В картине «Вечно юная Калмыкия» над головой калмыцкой мадонны летают ламы – очень необычно. Этот образ у вас из буддийской мифологии?
– Я долго думал об этом образе. Ведь что такое жизнь, что такое женщина? Это, прежде всего, мать. Образ калмыцкой мадонны как-то не складывался. И вот однажды пришло решение.
Я никогда не думал, что в нашей трактовке буддизма есть летающие монахи. Раскрываю китайскую книгу про Тибет и вдруг вижу в буддийской иконе – ламы летают, как ангелы, как амуры. Меня это настолько поразило, что я взял их и срисовал, скопировал. Мне нужен был дух в этой картине, и я его нашел.
– Как вы думаете, в чем секрет вечности полотна?
– Есть “Плачущая женщина” Пабло Пикассо, которая выполнена в авангардистко-абстрактном стиле. Когда он писал ее с натуры – не убеждает. А вот там, где он «поломал», образно говоря, ей рот, глаза, сдвинул уши – это да – вызывает чувства, эмоции у зрителя. Это остается. Потому что здесь есть настрой, ситуация, С натуры писать человека – проще простого – посадил и написал. Это примитивный подход. А чтобы художник пережил все это через свое маленькое сердечко – это страшно, это, я не знаю, какие слова здесь придумать. Он не думает – как все это воспримет кто-то. Вот он ушел в себя, и оно из нутра выходит, выходит…
Перед нами Ренуар – “Жанна Самари”. Это великая вещь, художник махал кистью, как хотел, можно сказать издевался над моделью, тем не менее она стала знаменитой Может быть, эта актриса Жанна Самари в своей театральной деятельности не достигла такой знаменитости, какой ее сделал Ренуар. Вот в чем вопрос. Мы знаем – “Жанна Самари” – произведение Огюста Ренуара, и о ее артистической жизни мы не знаем. А почему? Да потому что в полотне опять-таки есть настроение, аура, энергия художника. В последнее время живу с осознанием того, что стал строже оценивать свои работы. Я отвечаю за мастерство, за ремесло свое. Халтуру делать – это для меня невозможно. Знаю таких художников, которые представляют всякую свою “бяку”. Я это не одобряю. И об этом говорю им в лоб, это многим не нравится. Не надо спешить. Надо, чтобы работа отстоялась, чтобы ты через сито сознания своего пропустил. Тогда это будет волновать людей. К сожалению, большинство художников занято меркантильными интересами. Они имеют книжки членов Союза художников, но искусства нет. Я оскорблен тем, что такой членский билет, какой я имею с 1972 года, некоторые покупают за полмиллиона. К сожалению, нет темы, которая будоражила бы людей, нацию. Но у нас есть замечательные ищущие художники, это Саша Поваев, Витя Ургадулов, Володя Бадмаев, Эдуард Сангаджиев, Наран Инджиев. Большие надежды возлагаю на молодых друзей – Мергена Мошулдаева и Степана Ботиева – в них есть потенциал, особенно в их последних работах.
– Вы, говорят, были председателем Союза художников Калмыкии?
– Шесть лет я возглавлял Союз художников республики. Можно сказать, ставил искусство в Калмыкии. Но об этом почему-то умалчивают. Это мне не нравится. Наши художники тогда были вхожи в любой регион страны – было просто здорово.
Сейчас я не знаю, чем занимается Союз художников. Меня не беспокоят, и я не беспокою.
Что хочу пожелать начинающим художникам, которые стремятся организовать выставки? Терпения, братцы, терпения. Вашими этюдами, которые профессионалы видят на глаз, вы можете заманивать одного, другого, потом не заманите никого. Не позорьте имя художника.
Как-то мне позвонила хозяйка «вернисажа» и предложила выставить там свои работы. Я ответил: “Я не салонный художник”. Чтобы в салоне выставляться – это для меня невозможно. Я берусь за кисть, когда мне плохо. Меня гнетет многое. Наши калмыцкие нувориши – которые “новые калмыки” – они далеко не Мамонтовы, не Морозовы, не Третьяковы – жаль, конечно. Но я думаю, их внуки дойдут до этого. А пока они делают себе фешенебельные хаты. Они думают, что художника можно купить. Нет, невозможно купить натурального художника. Мне придет в голову, и я беру кисть…
Мое искусство поймут, когда вас не будет, меня не будет. Тогда поймут. Кто-то возьмет и обозначит это дело.
– Спасибо за беседу.
Беседовала С. ОЧИРОВА